Знакомьтесь:
Геннадий Корнеев
Директор Центра по развитию калмыцкого языка – об ээдже, детстве и долге
Он читает лекции о калмыцких традициях, участвует в подкастах, ведет видеоуроки родного языка, руководит его цифровизацией и переводит религиозные тексты. Мы видим его на телевидении, в соцсетях, газетах и даже в кинотеатрах. Это Геннадий Корнеев, с которым многие в Калмыкии связывают надежды по сохранению и развитию нашего языка и культуры. Но что мы знаем о нем как об обычном человеке? Как прошло его детство? Где он так хорошо изучил традиции и культуру? И как справляется с вынужденной публичностью?

Об этом и многом другом мы спросили самого Геннадия Корнеева.
О публичности и хейтерах
Кажется, в последнее время меня в республике знает много людей, раньше было гораздо меньше, а жить было гораздо проще. Как и ко всем, ко мне относятся по-разному, кто-то хорошо, а кто-то не очень, а потому я долго думал, давать это интервью или нет.
Решил, что будет лучше, если я сам расскажу о себе, чем люди будут слышать от других людей какие-то домыслы или фантазии.
Обычно, когда кто-то слышит критику в свой адрес, это вызывает неприятные эмоции. Я раньше тоже страдал от этого, а потом понял, что прежде, чем критиковать кого-то, нужно очень хорошо знать предмет критики, а еще оказаться в тех условиях, в которых принималось то или иное действие.
Я никогда не стремился в публичное поле, просто делал свое дело и старался делать его хорошо.
Пришло время, и захотелось делиться накопленными знаниями с людьми. Так меня стали узнавать, спрашивать о чем-то, советоваться. Если честно, то я не люблю публичность, и это интервью одно из немногих, на которые я согласился. А так, о себе, о своей жизни, рассказывать не люблю. Даже по городу стараюсь ходить там, где мало людей. Вообще, по природе я скромный, а потому когда кто-то подходит и начинает разговор, теряюсь.

Когда я работал в проекте Кембриджского университета, объехал почти всю республику, записал огромное количество видео- и аудиоматериала уникальнейших явлений калмыцкой национальной культуры.
Люди, узнав, что я этим занимаюсь, ловили меня на улицах.
Буквально: "Стой, а ну-ка, скажи, какой у меня өлгц?". (Смеется.) Я этого человека в первый раз вижу, откуда я могу знать, какой у него өлгц?
О мотивации, принципах и долге
Есть хороший советский фильм «Семнадцать мгновений весны». Несколько его первых серий начинаются с песни «Мнговения» на стихи Роберта Рождественского. Поет ее Иосиф Кобзон и там есть такие слова:
«А в общем, надо помнить просто долг, от первого мгновенья, до последнего»
Еще в детстве мне особенно запали в душу эти слова, а потому я всегда стараюсь думать и помнить о долге. О долге перед народом, предками и собой.
Уже много лет я рассматриваю свою деятельность сквозь призму: насколько это будет полезно мне, моему народу и республике, то есть той земле, на которой мы все живем.
Если что-то противоречит этому принципу, я лучше не буду за это браться. Хочется, чтобы польза от каждого дела была общей, а не принадлежала какой-то «избранной» группе.

В своей работе я руководствуюсь этими правилами достаточно давно.
В этом году у меня 10 лет переводческой деятельности, а в прошлом году было 15 лет просветительской деятельности.
Надеюсь, что плоды этих дел принесли кому-то пользу.
О самом счастливом детстве и уроках бабушки
Я родился в маленьком селе… Нет, вообще-то я родился в роддоме райцентра, как практически все, кто родился на периферии. (Смеется.) Мой родной поселок относительно молодой, он был основан в 1932 году, а потому был "сборным": там жили и калмыки, и русские, и немцы, и эстонцы, и выходцы из Кавказа. Наша семья тоже была неместной, обосновалась там до моего рождения.
Село было маленькое, с калмыцким языком вообще во всем Яшалтинском районе достаточно туго – особенно в 90-е, в то время, когда мы росли.
Интересно, но старики тогда сохраняли калмыцкие традиции, хорошо говорили на родном языке. Правда моя бабушка, которая учила меня калмыцкому, общалась с людьми мало, потому что плохо слышала. В Сибири ей на голову упало дерево, а потому она к старости начала стремительно терять слух.

В середине 90-х у нас в семье возникли проблемы, и мы остались в поселке вдвоем с бабушкой. Практически все теплое время года мы с друзьями играли на улице, собирали и ели зеленые абрикосы, яблоки, выливали сусликов, кто-то ловил рыбу, пекли картошку и этим могли питаться весь день.
Сейчас я вспоминаю и думаю, что это было самое счастливое детство.
В городе такого нет, а потому мне часто бывает жаль городских детей.

Так вот, как я сказал, ребенком я проводил много времени на улице с друзьями. Когда мне было 5 или 6 лет, после очередной шалости - а я был очень непоседливым и шкодливым ребенком - ээджа решила разговаривать со мной только на калмыцком. Она сказала:
"Эн өдрәс авн би чамла хальмгар келнәв. Медвчн, эс медвчн би хальмгар келнәв. Эс медхлә – чамаг тайгар цокнав".
(пер. с калмыцкого: "С сегодняшнего дня я с тобой разговариваю на калмыцком. Все равно, понимаешь или нет. А не поймешь – побью тростью").

Тогда она искусственно создала языковую среду. Я и до этого понимал практически все, что она говорила, но тут пришлось еще и изъясняться на родном языке. Сама моя ээджа великолепно владела калмыцким: иногда мы с ней поругаемся, и она могла весь день со мной разговаривать только пословицами.
Я просто поражаюсь, почему ни у кого не хватило ума записывать это?
Если бы она сейчас была жива, я думаю, что небольшой сборник ее репертуара спокойно можно было бы издать.

Вечерами, летом, мы сидели на крыльце, и она рассказывала мне сказки, легенды, какие-то случаи из своей жизни, а я слушал. Она рассказывала очень много, объясняла какие-то понятия, некоторые из них, кстати, я озвучивал на лекциях. Мне тогда это казалось чем-то сказочным, потому что в реальной жизни многого из ее рассказов уже почти никто не придерживался.

Многое я запомнил, а что-то забыл, и от этого иногда досадно.
Когда ее не стало, все это начало забываться.
Потом, когда я уже учился в Элисте, многое из того, что вспомнил, записал в тетрадку, чтобы не забывать. К этому добавились какие-то знания, почерпнутые из книг, из общения с людьми, собственные исследования и размышления конечно, но основу мне заложила именно ээджа.
Я сейчас думаю, что она специально передавала мне эти знания, для нее было важно, чтобы все не ушло вместе с ней.
Она и научила меня любить и знать свой язык и культуру.

Интересно еще, что предок наш, которого по-русски звали Корней, был переводчиком в Тибете: кто-то говорит, что он переводил Далай-ламу, а кто-то – что Богдо Гегяна. Старики говорили такое, но в то время, когда они были живы, о буддизме мало кто распространялся вслух.

Моя бабушка никогда не говорила про связь с религией, долгое время это было запретной темой.
Помню, когда о буддизме, истории и культуре стали писать в газете «Хальмг үнн», она попросила маму купить ей чётки.
Первое время, чтобы люди не знали, что она молится, она сшила себе мешочек и затолкала туда чётки и в мешочке перебирала их. Когда у нее спрашивали: "А что вы, тетя Галя, так сидите?", она отвечала: "А, руки замерзли".
Об учёбе, отчислении и изучении тибетского
В октябре 2001 года бабушка умерла, и у меня случился большой культурный обвал. Когда она уже тяжело болела, то могла просто сидеть на кровати или на лавочке, и одним своим присутствием молчаливо напоминать мне о том, что передавала много лет. А после ее смерти другие события стали медленно вытеснять ее рассказы.
Думаю, что в течение двух с половиной лет после ее ухода я практически всё забыл, точнее это всё ушло в пассивный запас.
Что самое интересное – даже мысли стали какие-то совершенно другие. В общем, мир стал выглядеть по-другому. А потом я получил премию Давида Кугультинова и был очень горд. Пришел домой, а мама мне говорит:
"Как тебе не стыдно получать такую премию? Ты ведь уже все забыл!"
Для меня тогда, правда, вопрос о стыде был неактуален, ведь не я себя подавал на премию, не собирал никаких документов, ― меня, как знатока родного языка, просто выдвинули от школы, а потом и от района. Я ответил что-то в духе: «Так я никого не просил». А мама возразила: «Тогда ты точно недостоин, ведь твои слова не соответствуют действиям». И вот тогда-то и стало стыдно, а даже, скорее, в сознании поселился какой-то «червяк», который тихо ели и напоминал, что я делаю что-то не так. И тогда я решил восстановить свой калмыцкий и расширять знания.

После того, как мы с бабушкой дома стали разговаривать на родном языке, для меня он не казался чем-то сложным. Хотя на людях я стеснялся говорить на нем. Потом я пошел в школу и оказался одним из лучших, кто его знал.
Детское сознание лишено какого-то противоядия от самолюбования, а потому я стал гордиться: "Вот вы не знаете, а я знаю".
Однажды товарищ принес мне книгу "Сарин герл" Андрея Васильевича Бадмаева, это был первый в Калмыкии сборник калмыцкой дореволюционной литературы, и спросил: "Скажи, что здесь написано?".
Я открыл книгу и вижу: вот это существительное, вот это глагол, а что там написано совершенно не понимаю.
Я подумал: а в чем толк ходить и понтоваться, что я знаю калмыцкий язык, если я не могу даже понять, что в книжке написано? И какой калмыцкий язык знаю я, если тот, что в книге, не понимаю вообще?

Я тогда подумал, что есть какой-то "другой" калмыцкий язык. В то время как раз в газете "Хальмг үнн" начали публиковать уроки «тодо бичик» (письменность, созданная в 1648 году ойратским просветителем, буддийским монахом Зая-Пандитой – прим. «ТОДО медиа»), какие-то старинные тексты, и у меня появилась мысль освоить эту письменность. Идею эту пришлось носить до моего отъезда из села в город.
Здесь, в Элисте, я купил на книжном развале учебник тодо бичик и стал самостоятельно изучать эту письменность.
Я был учеником 10 класса, нагрузка в лицее была существенно больше, чем в сельской школе, а потому к «тодо бичик» можно было приступить только за полночь. А хозяйка съемной квартиры, где мне довелось пожить, запрещала включать свет после 12 ночи.
Много раз мне приходилось прописывать буквы, сидя под столом, стянув с него толстую бархатную скатерть, чтобы света лампы хозяйке квартиры не было видно.
Закончив школу, я хотел поступить на Восточный факультет СПбГУ, но не получилось, так как в Петербурге тогда было неспокойно из-за скинхедов, да и знаний, наверное, не хватило бы. Поэтому я пошел в Калмыцкий государственный университет, на факультет калмыцкого языка.
Какое-то время я с интересом учился, а потом интерес пропал.
В итоге, в 2007 году меня отчислили. До отчисления мы разговаривали с преподавателем тодо бичик Барлыком Васильевичем Бадмаевым. Он сказал, что «тодо» знать хорошо, но без тибетского языка заниматься старописьменными текстами нет смысла:
«Если выучишь тибетский, я буду здороваться с тобой двумя руками».
Барлык Васильевич был очень строгим преподавателем, очень много знал, и я сильно боялся его. Когда меня отчислили, делать особо было нечего. Мы с моим старшим товарищем организовали буддистское издательство, я там поработал немного и подумал, что раз у меня есть свободные полгода, то пойду в хурул учить тибетский язык. Хурул тогда как раз организовал курсы, которые плавно переросли в спецгруппу, изучавшую калмыцкий и тибетский. Изучая тибетский и зная «тодо бичик», я начал сравнивать уже переведенные Зая-Пандитой тексты. Это оказалось очень интересно!

Потом я восстановился в университете и, имея неплохой багаж знаний, выходящих за рамки калмыцкого языка и тодо бичик, спокойно закончил магистратуру, а оттуда пошел в КИГИ РАН. Человек, которого отчислили в 2007. (Смеется.) А Барлык Васильевич, кстати, до сих пор при встрече здоровается обеими руками. Я всегда буду с глубоким почтением относиться к этому учителю, ведь тогда он своими словами определил мою нынешнюю деятельность.
О том, стоит ли калмыкам делиться на торгутов, дербетов и т.д.
Когда спрашивают, дербет я или торгут, я отвечаю, что я тот, кто в меньшинстве.
(Смеется.) Если речь заходит о том, к какому субэтносу кто относится, я всегда задаю вопрос – а кто вы внутри торгутов или дербетов? И люди называют свое племя или арван. И получается, что субэтнические обозначения ― просто собирательные названия, которые объединяют самые разные племена.
Это как салфетки на этом столе: они состоят из страниц самых разных книг и бумаг, сданных на переработку, но по факту – сейчас это одна салфетка.
Так и мы, живущие в устье Волги уже 400 лет, давно все просто калмыки. Я глубоко убежден, что нам нельзя делиться, ведь это приводит к расколу народа.

Я рос в поликультурном пространстве: дома бабушка со мной говорила на калмыцком языке, на улице с друзьями общался на русском. В 90-х к нам приехали турки-месхетинцы и когда мы играли с ними, я немного выучил их язык, особенно мат. Мы как-то и не различались, мол, ты калмык, ты русский, ты турок, ты чеченец и так далее – все воспринимали друг друга как друзей и людей, в широком смысле.

Вообще детство – это особое такое состояние, когда у тебя нет каких-то концепций, нет условностей. Я думаю, что сегодня всем взрослым нужно вспомнить свой детский взгляд на мир, чтобы перестать делиться, перестать спорить или возвышать себя над остальными.
Нам нужно научиться принимать чужую культуру или чужой взгляд на мир так же, как мы принимаем дождь, солнце, ветер или снег.
И тогда мир изменится естественно и быстро.

Все раздоры возникают из концепции "моё и твоё". Нам, калмыкам, руководством к действию должны быть строки из эпоса "Джангар". Там описывается общество страны Бумбы, где не делят на "тана и мана" (пер. с калм. "ваше/наше"). Если взять наше деление на торгутов, дербетов, бузавов, хошудов – понятное дело, что у каждого есть особенности, но чем меньше мы будем обращать внимания на них и чем больше будем говорить об общем, а им у нас за 400 лет пронизано все, тем быстрее мы станем сильным народом.
Беседовали Буйнта Бембеева и Герел Эрендженова
Поделиться с друзьями: